так, как думал, заботясь только о правде и употребляя именно те слова, которые точнее выражали его мысль. Дурное он прямо называл дурным, не прикрывая своего суждения дипломатическими оговорками и двусмысленными намеками. Потому людям, которым всякое правдивое слово кажется жестким, как бы ни было оно умеренно, мнения Белинского казались резкими: что делать, многие прямоту считают всегда резкостью. Но те, которые понимают смысл читаемого, очень хорошо всегда понимали, что желания и надежды Белинского были очень скромны. Вообще он не требовал ничего такого, что не казалось бы совершенною необходимостью для каждого человека с развитым умом. Этим и объясняется сильное сочувствие ему в публике, которая у нас вообще очень скромна в своих желаниях.

В спорах с противниками Белинский не имел привычки уступать, и в полемике, которую он вел, не было ни одного случая, когда спор не кончался бы совершенным поражением противника во всех пунктах; ни один литературный спор не оканчивался без того, чтобы противник Белинского не терял совершенно уважения лучшей части публики. Но должно только припомнить, с какими мнениями вел он борьбу, и надобно будет признаться, что иначе спор не мог кончаться. Белинский спорил только против мнений, положительно вредных и решительно ошибочных: нельзя указать ни одного случая, когда бы он считал нужным восставать против убеждений, которые были безвредны или не нелепы. Стало быть, вовсе не он, а его противники были виноваты в том, если полемика (обыкновенно начинаемая не Белинским) кончалась совершенным их поражением: зачем они защищали мнения, которых невозможно защищать и не должно защищать? Зачем они восставали против очевидных истин? Зачем они литературные вопросы так часто старались переносить в область юридических обвинений? Все случаи, когда Белинский вел упорную полемику, подводятся под одно определение: Белинский говорит, что 2X2 = 4; его за это обвиняют в невежестве, безвкусии и неблагонамеренности, намекая, что из провозглашаемого им парадокса — парадокс состоит в том, что 2X2 = 4 — например, в том, что произведения Пушкина по художественному достоинству выше произведений Державина, а «Герой нашего времени» выше «Брынского леса» или «Симеона Кирдяпы», — что из этого страшного парадокса произойдут самые пагубные последствия для русского языка, для отечественной литературы, и что — чего доброго! — всему миру грозит смертельная опасность от такой неосновательной и злонамеренной выдумки. При защите от таких нападений, конечно, невозможно было признавать, что на стороне нападающих есть хотя какая-нибудь частица справедливости. Если бы предметом их негодования выбиралось что-нибудь сомнительное, если бы замечались Белинскому какие-нибудь односторонности или недосмотры, дело могло бы быть ведено иначе: Белинский, соглашаясь или не соглашаясь на замечания противника, охотно признавался бы, что их слова не совершенно лишены здравого смысла, что мнения их заслуживают уважения: когда он замечал свои ошибки, он не колебался сам первый обнаруживать их. Но что оставалось ему делать, когда, например, один из его противников возмущался отсутствием всяких убеждений в статьях Белинского, когда тот же самый противник утверждал, что Белинский пишет, сам не понимая смысла своих слов, — потом твердил, что Белинский заимствует у него свои понятия (когда дело было совершенно наоборот, что очевидно каждому при сличении старого «Москвитянина» с «Отечественными записками»), — когда другие восставали на Белинского за мнимое неуважение к
страница 134
Чернышевский Н.Г.   Том 3. Литературная критика