мне не жаловали!

Милости прошу, милости прошу!

Бесило Петра Петровича и то, что дедушка всем и каждому зачемто докладывал об отъезде Тонечки в Лунево, к Ольге Кирилловне.

"Тонечка больна тоской, уехала к тетеньке на всю осень" - что могли думать гости после таких непрошеных заявлений? Ведь история с Войткевичем, конечно, уже всем была известна. Войткевич, может статься, и впрямь имел серьезные намерения, загадочно вздыхая возле Тонечки, играя с ней в четыре руки, глухим голосом читая ей "Людмилу" или говоря в мрачной задумчивости: "Ты мертвецу святыней слова обручена..." Но Тонечка бешено вспыхивала при каждой его даже самой невинной попытке выразить свои чувства, - поднести, например, ей цветок, - и Войткевич внезапно уехал. Когда он уехал, Тонечка стала не спать по ночам, в темноте сидеть возле открытого окна, точно поджидая какого-то известного ей срока, чтобы вдруг громко зарыдать - и разбудить Петра Петровича. Он долго лежал, стиснув зубы, слушая эти рыдания да мелкий, сонный лепет тополей за окнами в темном саду, похожий на непрестанный дождик.

Затем шел успокаивать. Шли успокаивать и заспанные девки, иногда тревожно прибегал дедушка. Тогда Тонечка начинала топать ногами, кричать: "Отвяжитесь от меня, враги мои лютые!" - и дело кончалось безобразной бранью, чуть не дракой.

- Да пойми же ты, пойми, - бешено шипел Петр Петрович, выгнав вон девок, дедушку, захлопнув дверь и крепко ухватясь за скобку, - пойми, змея, что могут вообразить!

- Ай! - неистово взвизгивала Тонечка. - Папенька, он кричит, что я брюхата!

И, вцепившись себе в голову, Петр Петрович кидался вон из комнаты.

Очень тревожил на Покров и Герваська: как бы не нагрубил при каком-нибудь неосторожном слове.

Герваська страшно вырос. Огромный, нескладный, но и самый видный, самый умный из слуг, он тоже был наряжен в синий казакин, такие же шаровары и мягкие козловые сапоги без каблуков. Гарусный лиловый платок повязывал его тонкую темную шею. Черные, сухие, крупные волосы он причесал на косой ряд, но остричься под польку не пожелал'- подрубил их в кружок. Брить было нечего, только два-три редких и жестких завитка чернело на его подбородке и по углам большого рта, про который говорили: "Рот до ушей, хоть завязочки пришей". Будылястый, очень широкий в плоской костлявой груди, с маленькой головою и глубокими орбитами, тонкими пепельно-синими губами и крупными голубоватыми зубами, он, этот древний ариец, парс из Суходола, уже получил кличку: борзой. Глядя на его оскал, слушая его покашливания, многие думали: "А скоро ты, борзой, издохнешь!" Вслух же, не в пример прочим, величали молокососа Гервасием Афанасьевичем.

Боялись его и господа. У господ было в характере то же, что у холопов: или властвовать, или бояться. За дерзкий ответ дедушке в день приезда Петра Петровича Герваське, к удивлению дворни, ровно ничего не было. Аркадий Петрович сказал ему кратко: "Положительно скотина ты, брат!" - на что и ответ получил очень краткий: "Терпеть его не могу я, сударь!" А к Петру Петровичу Герваська сам пришел:

стал на порог и, по своей манере, развязно осев на свои несоразмерно с туловищем длинные ноги в широчайших шароварах, углом выставив левое колено, попросил, чтоб его выпороли.

- Очень я грубиян и горячий, сударь, - сказал он безразлично, играя черными глазищами.

И Петр Петрович, почувствовав в слове "горячий" намек, струсил.

- Успеется еще, голубчик! Успеется! - притворно-строго крикнул он. Выйди вон! Я тебя, дерзкого, видеть не
страница 15
Бунин И.А.   Суходол