нем и знает его проклятие. И когда Петр, разгневанный на то, что Иуда сильнее его, просит Иисуса помочь ему поднять и бросить с горы самый тяжелый камень, тихо отвечает Петру Иисус: «А кто поможет Искариоту?» И когда на вопрос учеников: «Кто будет первый возле Иисуса», Иуда с безобразной и торжественной дерзостью отвечает: «Я! Я буду возле Иисуса!» — Иисус «медленно опускает взоры».

Продав Христа первосвященнику, Иуда окружает его «тихой любовью, нежным вниманием», «стыдливый и робкий, как девушка в своей первой любви». «Целованием любви» предает он Иисуса и «высоко над теменем земли поднимает на кресте любовью распятую любовь». И, предавший, не разлучается ни на мгновение с Преданным: греет над костром костлявые руки и слушает отречение Петра. Смертельно тоскует у окна караульни, где истязают Иисуса солдаты так, как истязают современные тюремщики.

Почти раздавленный толпою, жадно смотрит на суд Пилата и вдруг всей жадной, смертельно скорбящей душой своей влюбляется в надменного и справедливого римлянина — Пилата. Извиваясь под ударами бичей, весь в крови он бежит за Иисусом на Голгофу и, скаля зубы, торопливо говорит: «Я с тобою. Туда». Спокойно и холодно уже оглядывает умершего, смотрит в «синий рот» неба, на маленькую землю, на маленькое солнце. Швыряет «косым дождем» сребреники в лицо первосвященнику и судьям. И в последний раз поднимает бич своих великих и мятежных страстей и опускает его на спины учеников — тех — «других», которые обсу ждали смерть Иисуса, спали и ели.

В обломанных кривых ветвях дерева, «измученного ветром», на высокой горе, повесился Иуда и «всю ночь, как какой-то чудовищный плод, качался над Иерусалимом; и ветер поворачивал его то к городу лицом, то к пустыне — точно и городу и пустыне хотел он по казать Иуду из Кариота, предателя — одинокого в жестокой участи своей».

Так вот какова эта повесть. За нею — душа автора — живая рана. Думаю, что страдание ее — торжественно и победоносно. Думаю, что и все упреки г. Философова, обращенные им к автору «Жизни Человека», окончательно теряют свое основание с появлением в свет этой повести. Впрочем, эти упреки и вообще не кажутся мне основательными. Все мы знаем уже могущественное дуновение андреевского таланта, и можно только удивляться тому, что и годы не убивают это чудовищное напряжение. Я не берусь судить, превзошел или не превзошел себя Андреев в последней повести. Скорее — нет. Но сила изобразительности, «громадный внутренний фонд творчества» (как выразился об Андрееве Андрей Белый — «Перевал», № 5) как будто еще увеличились. Можно сказать, что Андреев — на границе трагедии, которой ждем и по которой томимся все мы. Он — один из немногих, на кого мы можем возлагать наши надежды, что развеется этот магический и лирический, хотя и прекрасный, но страшный сон, в котором коснеет наша литература. Но если те литературные течения, которые громит г. Философов, и поражены каким-то страшным магическим сном, то это сон всей культуры, взваленный тяжким бременем на иные слабые плечи.

И та культурная критика, к которой принадлежит г. Философов, сама поражена этим великим сном — магией европеизма. Является писатель Андреев, который в грандиозно грубых, иногда до уродства грубых формах (как в «Жизни Человека») развертывает страдания современной души, но какие глубокие, какие необходимые всем нам! И вот эта изощренная, тонкая, умная и, боюсь, пресыщенная мысль валит на голову этого писателя самые тяжкие упреки: Философов упрекает Андреева в реакционности; говорит, будто
страница 49
Блок А.А.   Том 5. Очерки, статьи, речи