проникновенный голос; однако известный публицист счел остроумным упасть со стула.

Потом скоро — смерть. Потом — потоки дружеских воспоминаний, где рассказывались все исключительно чудные и странные поступки. Эти воспоминания мелькают в журналах и до сих пор. Особенно — о хохоте. Большею частью говорят, что хохот был странный, иногда — обидный, добродушный, акающий, почти мальчишеский; одна известная писательница, впрочем, говорила мне обратное: что хохот был страшный, что виден был огромный черный рот (хохотал, зияя черным ртом).

Все непохожее на обыкновенное всегда странно и обидно, а в лучшем случае — отвратительно и страшно. Непохожих принято уничтожать.


Осень 1910 ?



Начало статьи

В 1908–1909 годах главной темой петербургских религиозно-философских собраний был вопрос об «интеллигенции и народе». Были шумные споры, доходившие до крика; были веские возражения с «классовой» точки зрения, наряду с глумлением, ехидством и истерическими выпадами; была борьба логик, самолюбий, «дворянские покаяния» и «разночинская» самоуверенность, случаи образцового непонимания друг друга и, обратно, какое-то сверхпонимание, с полунамека или вовсе без слов. Во всяком случае, было празднично и бодро, старые и маститые писатели услышали в этой теме свое заветное и старинное и ответили юным молодыми словами; верую, что иные слова старых были тогда моложе и вечнее иных слов юных, что за ними таились опыт и пытка десятилетий и что слова были белы, как седины самих говорящих, и бескорыстны, как они.

Прошло несколько месяцев, и вопрос, как всегда бывает, сошел с очереди, пафос умер, как думали многие. В этом году, однако, мы слышим те самые ноты из уст К. И. Чуковского (см. его фельетон в субботнем No «Речи» — «Мы и они»).

Тот самый пафос, растерянность, отчаянье в голосе, — точно не прошло с тех пор целых три года… Итак, «интеллигенция и народ», вопрос, самая постановка которого в том виде, как она делается, не только «не научна», но и «безграмотна» (тогда приходилось слышать немало таких возражений), оказывается вечным лейтмотивом, одним из главных лейтмотивов той торжественной музыкальной драмы, которая фантастичнее и гениальнее многих сочиненных драм и имя которой — русская жизнь. Лейтмотив только замирает, уступает на время место другим или теряется в музыкальном хаосе, но с течением времени неудержимо вновь и вновь возникает…


Октябрь 1911



Ибсен и Стриндберг (Набросок)

На Ибсена-художника мы смотрим снизу вверх, — не оттого ли иногда хочется посмотреть сверху вниз на Ибсена-человека. Стриндбергу мы всегда смотрим прямо в лицо, как равному, как человек — человеку; разумеется, впрочем, в его глаза можно глядеть лишь человеческими глазами, иначе — как бы мужественная улыбка снисхождения не заиграла на его лице.

Голова Ибсена — голова небывалой птицы над фьордами или — снежный ком, обломок скатившейся лавины. Голова Стриндберга — голова человека, голова мужчины, у него жесткие усы, и глубокие мужественные морщины избороздили его лицо.

Рукопожатие Ибсена, вероятно, легкий нажим львиной лапы, белой, бескровной руки, которая вечно держит одно перо и вечно вписывает на скрижали одним пером повесть жизни. Рукопожатие Стриндберга, вероятно, рукопожатие рабочего или атлета; едва ли есть какая-либо мягкость в его руке, которая, ломая перья, постоянно сменяет их новыми и потом берет тигель и покрывается ссадинами и болячками — в возмездие за добывание золота алхимическим путем?

Государство, которому Ибсен и Стриндберг не
страница 326
Блок А.А.   Том 5. Очерки, статьи, речи